Стабильность населения Западной и Южной Европы, которую мы с такой легкостью принимаем как непреложный факт, представляет собой явление, возникшее относительно недавно, а Восточная Европа до сих пор не достигла этого состояния. Традиционный взгляд расценивает период «Великих нашествий» как смутный период между двумя эрами нормальной стабильности — древнеримской и нашей. Мудрее было бы встать на противоположную точку зрения и счесть римскую эпоху исключением, полосой штиля посреди водоворота завоеваний.

Тем не менее будет ли несправедливым выделить из всех этих нашествий лишь те, которые имели место после распада Римского государства? Нет, так как между последними нашествиями древней истории и теми, к изучению которых мы приступаем, существует немаловажное различие. Римским завоеваниям предшествовали миграции, исходившие из Центральной Европы и отчасти ориентировавшиеся по оси Запад — Восток: речь идет о перемещении кельтов на запад — в Галлию и Британию, на юг — в Италию (взятие Рима в 391 г.
до н. э. ), на юго-восток — в Грецию (захват Дельф в 278 г.
до н. э. ) и Азию (оседание галатов около 275–270 гг.
![]()
до н. э. ).
Начиная с середины III в. до н. э.
и главным образом со II в. н. э.

Великое переселение шло с Востока на Запад или с Северо-Востока на Юго-Запад. Римские завоевания, а затем сооружение рейнского и дунайского limes[2]на время сдержали проявления этой новой тенденции, появление которой служит отправной точкой нашего исследования.
Это начало кризиса, но когда он закончился, установить сложно. Рассматривая факты в европейском масштабе, мы не можем поставить точку на эпохе, когда в Галлии установилось владычество франков. Примерно в конце VI в.
имел место еще один взрыв первостепенного значения, отмеченный вторжением лангобардов в Италию, проникновением авар в Паннонскую низменность, прорывом славян за Дунай. С точки зрения исторических последствий практически невозможно отделить от него мусульманскую экспансию VII и VIII вв. в Африке, затем в Испании и Галлии, или набеги средиземноморских пиратов, которые продлили его историю до XI в.
![]()
И почти тотчас же к натиску ислама присоединились два других движения: походы викингов (которые в своей окончательной форме начались около 790 г. и продолжались без явных перерывов, по меньшей мере, до 1066 г. ) и экспансия венгров (охватывающая период примерно с 875 по 955 г.
). Точно так же было бы несправедливо не включить в этот список, как последнюю волну Великих нашествий, монгольскую экспансию XIII в. , докатившуюся до Руси в 1237 г.
, а Венгрии в 1241 г. ; но поскольку она почти не затронула Западной Европы, находящейся в фокусе нашего интереса, мы в другом томе доведем данное исследование до середины XI в.
![]()
В эту бурю, продолжавшуюся семь или восемь веков, оказались втянуты самые разнообразные народы. Переплетение их взаимоотношений настолько сложно, что далеко не всегда можно сказать, кто несет основную ответственность за то или иное передвижение. Волна IV–V вв.
вынесла вперед главным образом германцев; однако в ее возникновении решающую роль сыграли тюрки (гунны); свою лепту внесли и иранцы (аланы) с кельтами (скоттами). Волна VI в. одновременно бросила на Запад германцев (лангобардов), азиатов (авар) и массу славян.
Волна IX в. коснулась — правда, в основном на ограниченных территориях — скандинавов, арабов, берберов, народов финно-угорской группы, тюрков… Следовательно, исследовать надо скорее большие хронологические пласты, нежели этнические группы.

У столь продолжительного и сложного процесса причины могли быть настолько же непростыми. Для каждой большой волны в настоящее время различается несколько общих факторов. Наиболее очевидные из них — слабость поздней Римской империи в V в.
, неудача освободительных войн Юстиниана в конце VI в. и упадок империи Каролин-гов в конце IX столетия. Но как можно объяснить нашествия причинами, которые имеют отношение только к обороняющимся, но не к нападающим?
Да и невозможно, даже в случае такого своеобразного народа, как гунны, свести их миграцию к одной причине. Толкнула ли их на Запад китайская политика в Верхней Азии, или прельстило большее богатство западных степей, «черной земли»? Гнала ли их нависшая за их спинами угроза со стороны других кочевых народов?
![]()
Или просто манила добыча? Конечно же, все эти причины имели место. Кроме того, мы считаем разумным с самого начала отказаться от любого глобализма в поиске объяснения: от упрощенного и любимого средневековым духовенством подхода, который относит все за счет полигамии (ложно истолкованной как фактор демографической экспансии) и ненависти к христианству, а также и от более современных толкований, отыскивающих причину любых миграций либо в отношениях Китая с соседями, либо в климатических изменениях.
Сущность феномена нашествий постичь трудно. Общее смятение не способствует составлению исторических сочинений; неурядицы приводят к уничтожению документов.
Бедствия преувеличиваются, у побежденных заметна естественная тенденция объяснять успех противника его подавляющим численным превосходством; в обстановке паники с легкостью рождаются самые невероятные россказни, и особенно о предательстве. К тому же в период раннего средневековья, тотчас вслед за принятием христианства, у лучших умов появляется тенденция видеть в исторических событиях в конечном счете лишь отражение сокрытого божественного замысла, который один и достоин внимания. Поскольку, с другой стороны, они унаследовали от античности абсолютное невнимание к понятиям, которые нам представляются весьма существенными — например, языку или точной «национальности» варваров, — мы нередко ощущаем обманчивость сведений, сообщаемых нам историографией.
Наконец, напомним, что по истечении V в. все письменные источники составляются в церковных кругах. Умышленно или нет, любой факт оценивается по отношению к Церкви и клирикам: так, варваров-арианов систематически унижают, в то время как католиков-франков удостаивают похвал.
Следует постоянно помнить об этих жестких и часто раздражающих ограничениях, наложенных на наши познания. Привлечение, даже весьма широкое, вспомогательных дисциплин лишь очень редко позволяет их преодолеть. Таким образом, многие вопросы, заданные в этой книге, останутся без однозначного ответа.
Следующая глава.
А) «Варварские нашествия» или «Великое переселение народов»? Традиционно в этом терминологическом споре французские и немецкие медиевисты высказывают противоположные мнения. В сущности, это надуманный вопрос. Однако о нем следует напомнить.
Слово «варвар» — наследие греческого языка. В глазах эллинов варваром был всякий, кто не разделял с ними ни языка, ни нравов, ни греческой цивилизации, даже если он был выходцем из такой высокоцивилизованной империи, как Персия. Это представление было взято на вооружение и в таком двуязычном государстве, как Римская империя.
В ней варваром был всякий, кто не принадлежал ни к греческой, ни к латинской культуре. Таким образом, варварами оказывались просто неассимилированные чужестранцы. Разумеется, этот термин не являлся лестным: римляне были слишком высокого мнения о себе, чтобы ценить чужаков.
Однако он и не постыден, и также верно, что после полной победы над Римом завоеватели часто сами применяли его к себе за неимением лучшего родового названия. Таким образом, назвать завоевания V в. «варварскими» — значит всего лишь констатировать очевидный факт, даже тавтологию: Империя была завоевана извне!
Историю слова barbarus (варвар) в период раннего средневековья еще предстоит написать. Этот термин, должно быть, не отделялся ни от своей противоположности, Romanus (римлянин), к юридическим оттенкам которой до сих пор было приковано основное внимание[222], ни от производных, вроде barbaricum opus «златокузнечество», barabaricanrius «золотильщик, ткач по золотой нити», ни от топонимических соединений. Наконец, не следует забывать и о таких синонимах, как gentes (роды, племена)[223].
Покамест подчеркнем то, насколько концепция «варвара» была удобна для древних историков, раз они позволили себе не задумываться о разнообразии своих врагов. Тем не менее в IV в. проницательный Аммиан Марцеллин осознал, что своей строгой организацией империя Сасанидов больше напоминает Римскую империю, чем германские племена или степных кочевников, и поэтому отказался рассматривать персов как варваров.
Затем, на стыке V и VI вв. , можно видеть, что в германских государствах термин «варвар» применяется к чужакам, даже германцам. Так, для Теодориха Великого к «варварам» относились люди, не являвшиеся ни римлянами, ни готами; а Салическая правда считает варваром неримлянина и в то же время нефранка.
Чуть позже франки и бургунды употребляют это название по отношению к самим себе. Наконец, в VII в. его значение смещается в направлении религии: «германец-нехристианин, язычник», или становится отчетливо уничижительным[224].
Д. Синор[225] наряду с историей этого слова мастерски очертил историю самого понятия в очень широком контексте (с упором на Дальний Восток). Преобладают две концепции: варвар есть носитель хаоса[226], или субъект, незнакомый с элементарными приличиями.
Однако варвар и цивилизованный человек — это взаимодополняющие представления: цивилизация, по природе своей эгоцентрическая, осознает себя только в контрасте с варварством. Эти существенные наблюдения не касаются периода позже V в. Что же последовало?
Реабилитация варвара, предпринятая Сальвианом Марсельским, не оказала почти никакого влияния. Остальное же до сих пор покрыто мраком.
Таким образом, раннее средневековье оказывается варварским ровно настолько, насколько не является чистым продолжением римской античности. Цель этой книги — прояснить истоки этого «варварства».
Остается обосновать термин «нашествия». Он несет в себе идею насилия, которая несколько шокирует современных наследников германцев; он затуманивает тот факт, что самые большие коловращения — которые происходили за пределами limes — часто бывали мирными; наконец, этот термин подчеркивает начальную фазу процесса в ущерб последовавшему поселению на земле, которая имеет большее значение. Таким образом, если бы мы говорили о «переселении», это, без сомнения, выглядело бы лучше.
Нашествие — лишь предварительный аспект гораздо более обширного феномена: действия и ответная реакция, вызванные резким соприкосновением радикально отличающихся обществ, одно из которых, римское, достигло определенной конечной планки и даже впало в состояние бездействия, а другие, заметно более архаические, стояли на пороге стремительного, почти взрывного развития. Само по себе нашествие — явление в основном военного плана — ограничивается несколькими годами. Однако наша тема охватывает несколько поколений и все сферы социальной жизни.
Само собой разумеется, социальный аспект варварского феномена заключает в себе бесконечно больше, чем этнические или лингвистические аспекты (которые тем не менее больше привлекают современных ученых, пропитанных представлениями, совершенно чуждыми для V–VI вв. ). Неоднозначность цивилизации властно притягивала внимание современников, враждебно или сочувственно относившихся к новоприбывшим.
Как теоретик, Сальвиан в своем сочинении «Об управлении Божьем» охотно распространяется о социальных и моральных качествах — правосудии, человечности, целомудрии, — чтобы противопоставить варваров, которых он превозносит, ненавистным для него чиновникам Империи. Напротив, Сидоний Аполлинарий (Carmina, XII) мстит бур-гундам, которых вынужден терпеть, высмеивая их костюм, прическу и гастрономические вкусы. Язык — когда он не принадлежит лучшим авторам — не интересует приверженцев литературных традиций античности.
Когда они упоминают о нем, то только для того, чтобы объявить его хриплым, отвратительным или неудобоваримым, самое большее, чтобы где-нибудь ввернуть удачно подобранное словцо для создания местного колорита. Похоже, ни один из современников не имел ясного представления о лингвистическом единстве германского мира. Название «германцы» применяется только к народам между лингвистической границей и Эльбой; никто не догадался распространить это понятие на готов, бургундов и скандинавов[227].
Впрочем, если римляне ясно ощущали, что с социальной точки зрения «варварство» представляет собой единое целое, то варвары, напротив, разделяли подобный взгляд лишь в редчайших случаях. По-видимому, Теодорих Великий был чуть ли не единственным, кто поднялся до этой концепции политической солидарности германцев Запада (главным образом германцев, исповедавших арианство), для него совпадавшей с самой прямой выгодой. Отдельных авторов иногда осеняла идея религиозного единства в лоне арианства[228], да и всё.
Каждый за себя — таков был негласный принцип, существовавший повсеместно. В глазах цивилизованных людей он оставался типично «варварским».
Следующая глава.
А) «Варварские нашествия» или «Великое переселение народов»? Традиционно в этом терминологическом споре французские и немецкие медиевисты высказывают противоположные мнения. В сущности, это надуманный вопрос. Однако о нем следует напомнить.
Слово «варвар» — наследие греческого языка. В глазах эллинов варваром был всякий, кто не разделял с ними ни языка, ни нравов, ни греческой цивилизации, даже если он был выходцем из такой высокоцивилизованной империи, как Персия. Это представление было взято на вооружение и в таком двуязычном государстве, как Римская империя.
В ней варваром был всякий, кто не принадлежал ни к греческой, ни к латинской культуре. Таким образом, варварами оказывались просто неассимилированные чужестранцы. Разумеется, этот термин не являлся лестным: римляне были слишком высокого мнения о себе, чтобы ценить чужаков.
Однако он и не постыден, и также верно, что после полной победы над Римом завоеватели часто сами применяли его к себе за неимением лучшего родового названия. Таким образом, назвать завоевания V в. «варварскими» — значит всего лишь констатировать очевидный факт, даже тавтологию: Империя была завоевана извне!
Историю слова barbarus (варвар) в период раннего средневековья еще предстоит написать. Этот термин, должно быть, не отделялся ни от своей противоположности, Romanus (римлянин), к юридическим оттенкам которой до сих пор было приковано основное внимание[222], ни от производных, вроде barbaricum opus «златокузнечество», barabaricanrius «золотильщик, ткач по золотой нити», ни от топонимических соединений. Наконец, не следует забывать и о таких синонимах, как gentes (роды, племена)[223].
Покамест подчеркнем то, насколько концепция «варвара» была удобна для древних историков, раз они позволили себе не задумываться о разнообразии своих врагов. Тем не менее в IV в. проницательный Аммиан Марцеллин осознал, что своей строгой организацией империя Сасанидов больше напоминает Римскую империю, чем германские племена или степных кочевников, и поэтому отказался рассматривать персов как варваров.
Затем, на стыке V и VI вв. , можно видеть, что в германских государствах термин «варвар» применяется к чужакам, даже германцам. Так, для Теодориха Великого к «варварам» относились люди, не являвшиеся ни римлянами, ни готами; а Салическая правда считает варваром неримлянина и в то же время нефранка.
Чуть позже франки и бургунды употребляют это название по отношению к самим себе. Наконец, в VII в. его значение смещается в направлении религии: «германец-нехристианин, язычник», или становится отчетливо уничижительным[224].
Д. Синор[225] наряду с историей этого слова мастерски очертил историю самого понятия в очень широком контексте (с упором на Дальний Восток). Преобладают две концепции: варвар есть носитель хаоса[226], или субъект, незнакомый с элементарными приличиями.
Однако варвар и цивилизованный человек — это взаимодополняющие представления: цивилизация, по природе своей эгоцентрическая, осознает себя только в контрасте с варварством. Эти существенные наблюдения не касаются периода позже V в. Что же последовало?
Реабилитация варвара, предпринятая Сальвианом Марсельским, не оказала почти никакого влияния. Остальное же до сих пор покрыто мраком.
Таким образом, раннее средневековье оказывается варварским ровно настолько, насколько не является чистым продолжением римской античности. Цель этой книги — прояснить истоки этого «варварства».
Остается обосновать термин «нашествия». Он несет в себе идею насилия, которая несколько шокирует современных наследников германцев; он затуманивает тот факт, что самые большие коловращения — которые происходили за пределами limes — часто бывали мирными; наконец, этот термин подчеркивает начальную фазу процесса в ущерб последовавшему поселению на земле, которая имеет большее значение. Таким образом, если бы мы говорили о «переселении», это, без сомнения, выглядело бы лучше.
Нашествие — лишь предварительный аспект гораздо более обширного феномена: действия и ответная реакция, вызванные резким соприкосновением радикально отличающихся обществ, одно из которых, римское, достигло определенной конечной планки и даже впало в состояние бездействия, а другие, заметно более архаические, стояли на пороге стремительного, почти взрывного развития. Само по себе нашествие — явление в основном военного плана — ограничивается несколькими годами. Однако наша тема охватывает несколько поколений и все сферы социальной жизни.
Само собой разумеется, социальный аспект варварского феномена заключает в себе бесконечно больше, чем этнические или лингвистические аспекты (которые тем не менее больше привлекают современных ученых, пропитанных представлениями, совершенно чуждыми для V–VI вв. ). Неоднозначность цивилизации властно притягивала внимание современников, враждебно или сочувственно относившихся к новоприбывшим.
Как теоретик, Сальвиан в своем сочинении «Об управлении Божьем» охотно распространяется о социальных и моральных качествах — правосудии, человечности, целомудрии, — чтобы противопоставить варваров, которых он превозносит, ненавистным для него чиновникам Империи. Напротив, Сидоний Аполлинарий (Carmina, XII) мстит бур-гундам, которых вынужден терпеть, высмеивая их костюм, прическу и гастрономические вкусы. Язык — когда он не принадлежит лучшим авторам — не интересует приверженцев литературных традиций античности.
Когда они упоминают о нем, то только для того, чтобы объявить его хриплым, отвратительным или неудобоваримым, самое большее, чтобы где-нибудь ввернуть удачно подобранное словцо для создания местного колорита. Похоже, ни один из современников не имел ясного представления о лингвистическом единстве германского мира. Название «германцы» применяется только к народам между лингвистической границей и Эльбой; никто не догадался распространить это понятие на готов, бургундов и скандинавов[227].
Впрочем, если римляне ясно ощущали, что с социальной точки зрения «варварство» представляет собой единое целое, то варвары, напротив, разделяли подобный взгляд лишь в редчайших случаях. По-видимому, Теодорих Великий был чуть ли не единственным, кто поднялся до этой концепции политической солидарности германцев Запада (главным образом германцев, исповедавших арианство), для него совпадавшей с самой прямой выгодой. Отдельных авторов иногда осеняла идея религиозного единства в лоне арианства[228], да и всё.
Каждый за себя — таков был негласный принцип, существовавший повсеместно. В глазах цивилизованных людей он оставался типично «варварским».
Следующая глава.
Традиционно в этом терминологическом споре французские и немецкие медиевисты высказывают противоположные мнения. В сущности, это надуманный вопрос. Однако о нем следует напомнить.
Слово «варвар» — наследие греческого языка. В глазах эллинов варваром был всякий, кто не разделял с ними ни языка, ни нравов, ни греческой цивилизации, даже если он был выходцем из такой высокоцивилизованной империи, как Персия. Это представление было взято на вооружение и в таком двуязычном государстве, как Римская империя.
В ней варваром был всякий, кто не принадлежал ни к греческой, ни к латинской культуре. Таким образом, варварами оказывались просто неассимилированные чужестранцы. Разумеется, этот термин не являлся лестным: римляне были слишком высокого мнения о себе, чтобы ценить чужаков.
Однако он и не постыден, и также верно, что после полной победы над Римом завоеватели часто сами применяли его к себе за неимением лучшего родового названия. Таким образом, назвать завоевания V в. «варварскими» — значит всего лишь констатировать очевидный факт, даже тавтологию: Империя была завоевана извне!
Историю слова barbarus (варвар) в период раннего средневековья еще предстоит написать. Этот термин, должно быть, не отделялся ни от своей противоположности, Romanus (римлянин), к юридическим оттенкам которой до сих пор было приковано основное внимание[222], ни от производных, вроде barbaricum opus «златокузнечество», barabaricanrius «золотильщик, ткач по золотой нити», ни от топонимических соединений. Наконец, не следует забывать и о таких синонимах, как gentes (роды, племена)[223].
Покамест подчеркнем то, насколько концепция «варвара» была удобна для древних историков, раз они позволили себе не задумываться о разнообразии своих врагов. Тем не менее в IV в. проницательный Аммиан Марцеллин осознал, что своей строгой организацией империя Сасанидов больше напоминает Римскую империю, чем германские племена или степных кочевников, и поэтому отказался рассматривать персов как варваров. Затем, на стыке V и VI вв., можно видеть, что в германских государствах термин «варвар» применяется к чужакам, даже германцам. Так, для Теодориха Великого к «варварам» относились люди, не являвшиеся ни римлянами, ни готами; а Салическая правда считает варваром неримлянина и в то же время нефранка. Чуть позже франки и бургунды употребляют это название по отношению к самим себе. Наконец, в VII в. его значение смещается в направлении религии: «германец-нехристианин, язычник», или становится отчетливо уничижительным[224].
Д. Синор[225] наряду с историей этого слова мастерски очертил историю самого понятия в очень широком контексте (с упором на Дальний Восток). Преобладают две концепции: варвар есть носитель хаоса[226], или субъект, незнакомый с элементарными приличиями. Однако варвар и цивилизованный человек — это взаимодополняющие представления: цивилизация, по природе своей эгоцентрическая, осознает себя только в контрасте с варварством. Эти существенные наблюдения не касаются периода позже V в. Что же последовало? Реабилитация варвара, предпринятая Сальвианом Марсельским, не оказала почти никакого влияния. Остальное же до сих пор покрыто мраком.
Таким образом, раннее средневековье оказывается варварским ровно настолько, насколько не является чистым продолжением римской античности. Цель этой книги — прояснить истоки этого «варварства».
Остается обосновать термин «нашествия». Он несет в себе идею насилия, которая несколько шокирует современных наследников германцев; он затуманивает тот факт, что самые большие коловращения — которые происходили за пределами limes — часто бывали мирными; наконец, этот термин подчеркивает начальную фазу процесса в ущерб последовавшему поселению на земле, которая имеет большее значение. Таким образом, если бы мы говорили о «переселении», это, без сомнения, выглядело бы лучше.
Нашествие — лишь предварительный аспект гораздо более обширного феномена: действия и ответная реакция, вызванные резким соприкосновением радикально отличающихся обществ, одно из которых, римское, достигло определенной конечной планки и даже впало в состояние бездействия, а другие, заметно более архаические, стояли на пороге стремительного, почти взрывного развития. Само по себе нашествие — явление в основном военного плана — ограничивается несколькими годами. Однако наша тема охватывает несколько поколений и все сферы социальной жизни.
Само собой разумеется, социальный аспект варварского феномена заключает в себе бесконечно больше, чем этнические или лингвистические аспекты (которые тем не менее больше привлекают современных ученых, пропитанных представлениями, совершенно чуждыми для V–VI вв.). Неоднозначность цивилизации властно притягивала внимание современников, враждебно или сочувственно относившихся к новоприбывшим. Как теоретик, Сальвиан в своем сочинении «Об управлении Божьем» охотно распространяется о социальных и моральных качествах — правосудии, человечности, целомудрии, — чтобы противопоставить варваров, которых он превозносит, ненавистным для него чиновникам Империи. Напротив, Сидоний Аполлинарий (Carmina, XII) мстит бур-гундам, которых вынужден терпеть, высмеивая их костюм, прическу и гастрономические вкусы. Язык — когда он не принадлежит лучшим авторам — не интересует приверженцев литературных традиций античности. Когда они упоминают о нем, то только для того, чтобы объявить его хриплым, отвратительным или неудобоваримым, самое большее, чтобы где-нибудь ввернуть удачно подобранное словцо для создания местного колорита. Похоже, ни один из современников не имел ясного представления о лингвистическом единстве германского мира. Название «германцы» применяется только к народам между лингвистической границей и Эльбой; никто не догадался распространить это понятие на готов, бургундов и скандинавов[227].
Впрочем, если римляне ясно ощущали, что с социальной точки зрения «варварство» представляет собой единое целое, то варвары, напротив, разделяли подобный взгляд лишь в редчайших случаях. По-видимому, Теодорих Великий был чуть ли не единственным, кто поднялся до этой концепции политической солидарности германцев Запада (главным образом германцев, исповедавших арианство), для него совпадавшей с самой прямой выгодой. Отдельных авторов иногда осеняла идея религиозного единства в лоне арианства[228], да и всё. Каждый за себя — таков был негласный принцип, существовавший повсеместно. В глазах цивилизованных людей он оставался типично «варварским».
Источники: